0-9 а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ ъ ы ь э ю я

Чтец50

Бернхард Шлинк

Азбука-классика, 2009 год

Читай на разных носителях Все доступные форматы
  • Android
    +
    Android

    Скачайте книгу в формате epub и читайте на любом Android устройстве!

    Айчиталка

    Айчиталка позволит вам не только читать, но и хранить книгу и покупать с устройства!

  • iPhone, iPad
    +
    Apple

    Скачайте книгу в формате epub и читайте на любом iOS устройстве!

    Айчиталка

    Айчиталка позволит вам не только читать, но и хранить книгу и покупать с устройства!

  • Онлайн-чтение

    Читайте книги с монитора вашего компьютера или планшета online!

FB2
151 КБ
TXT
465 КБ
RTF
306 КБ
PDF
517 КБ
PDF A6
687 КБ
EPUB
629 КБ
mobi
1 МБ
Купить за 99 pуб.Читать отрывок
Доступно по подписке

Бернхарда Шлинка уже сейчас ставят в один ряд с Гюнтером Грассом и Генрихом Беллем: он явился продолжателем их излюбленной темы «больной памяти» послевоенного поколения.

В центре повествования — любовь 15-летнего подростка, приличного мальчика из интеллигентной профессорской семьи, и женщины средних лет, простолюдинки, даже не умеющей читать. Что между ними было общего? Всего лишь вспыхнувшая страсть, внезапно прерванная исчезновением героини из жизни юноши на целых восемь лет. Но чувство так опалило его сознание, что этим романом герой жил долгие годы. Каково же было ему однажды увидеть свою возлюбленную на скамье подсудимых, обвиненных в бесчеловечной жестокости во время Второй мировой. Любимая им женщина была одной из тех, кто в позорный период истории Германии вечным нравственным законам предпочел насилие и убийство.

Это один из тех романов, который не так просто читать. «Чтец» — книга о необходимости признания вины. Ее осознание — это первый шаг к искуплению, самый трудный, стоящий половины дальнейшего пути. Но как быть, если на тебе висит вина за содеянное не только тобой, но всей нацией? Именно этим вопросом задается в своем романе «Чтец» Шлинк. Скачать книгу Вы можете на нашем сайте.

С книгой «Чтец» часто читают

Предпросмотр

  • Тёмный фон
  • Светлый фон

Бернхард Шлинк ЧТЕЦ

* ЧАСТЬ I *

1

Когда мне было пятнадцать лет, я перенес желтуху. Болезнь началась осенью и кончилась с наступлением весны. Чем холоднее и темнее становился старый год, тем слабее делался я. Только в новом году дело пошло на поправку. Январь был теплым, и моя мать стелила мне на балконе. Я видел небо, солнце, облака и слышал, как играют во дворе дети. Как-то ранним вечером в феврале я услышал пение дрозда.

Мой первый после болезни путь вел меня с Блюменштрассе, где мы жили на третьем этаже массивного, построенного на рубеже веков дома, на Банхофштрассе. Там в один из понедельников в октябре меня вырвало по дороге из школы домой. Уже несколько дней я чувствовал тогда такую слабость, какой не чувствовал еще никогда в жизни. Каждый шаг стоил мне усилий. Когда я поднимался дома или в школе по лестнице, ноги едва несли меня. Есть мне тоже не хотелось. Даже когда я голодный садился за стол, во мне вскоре поднималось отвращение. По утрам я просыпался с пересохшим ртом и с таким чувством, будто мои органы тяжелым и неуместным грузом лежат в моем туловище. Мне было стыдно быть таким слабым. Мне было особенно стыдно, когда меня вырвало. Этого со мной в моей жизни тоже еще никогда не случалось. Мой рот стал наполняться, я попытался сглотнуть, крепко сжал губы, приложил ко рту руку, но все вырвалось у меня изо рта и сквозь пальцы. Потом я прислонился к стене дома, глядел на рвотную массу у моих ног и давился светлой слизью.

Женщина, принявшаяся помогать мне, делала это почти грубо. Она взяла меня за руку и повела меня через темный подъезд дома во двор. Наверху от окна к окну были натянуты веревки и на них висело белье. Во дворе стояла поленница дров; в мастерской с открытыми дверями визжала пила и летели опилки. Рядом с дверью во двор был кран с водой. Женщина повернула его, обмыла сначала мою руку и затем, собрав в пригоршню ладоней воду, плеснула мне ее в лицо. Я вытер лицо полотенцем.

— Бери-ка другое!

Рядом с краном стояли два ведра, она взяла одно и наполнила его. Я взял и наполнил второе и пошел следом за ней через проход подъезда. Она широко размахнулась, вода с шумом выплеснулась на тротуар и смыла то, что из меня вышло, в канавку стока. Она взяла ведро, которое держал я, и пустила еще один водный поток по тротуару.

Потом она выпрямилась и увидела, что я плачу.

— Парнишка, — сказала она с удивлением, — парнишка…

Она прижала меня к себе. Я был едва выше ее ростом, чувствовал ее грудь на моей груди, чувствовал в тесноте объятия свой плохой запах изо рта и запах ее свежего пота и не знал, что мне делать с моими руками. Я перестал плакать.

Она спросила меня, где я живу, оставила ведра в подъезде и повела меня домой. Она шла рядом со мной, неся в одной руке мой портфель, а другой поддерживая меня за локоть. От Банхофштрассе до Блюменштрассе идти недалеко. Она шла быстро и с решимостью, которая облегчала мне задачу не отставать от нее. Перед нашим домом она попрощалась.

В тот же день моя мать вызвала врача, который поставил диагноз: желтуха. Позже я рассказал ей о той женщине. Не думаю, что я потом когда-нибудь пошел бы к ней по своей воле. Но моя мать считала вполне естественным то, что я, как только буду в состоянии, куплю этой женщине букет цветов, представлюсь ей и поблагодарю ее. Так в конце февраля я пошел на Банхофштрассе.

2

Того дома на Банхофштрассе сегодня больше нет. Я не знаю, когда и зачем его снесли. Вот уже много лет я не был в своем родном городе. Новый дом, построенный в семидесятых или восьмидесятых годах, имеет пять этажей и большую пристроенную мансарду, он отвергает своей конструкцией эркеры и балконы и покрыт гладко-светлым слоем штукатурки. Множество звонков указывает на наличие в нем множества маленьких компактных квартир. Квартир, в которые люди въезжают и из которых они выезжают так же, как берут напрокат машину и потом оставляют ее. На первом этаже там сейчас компьютерный магазин; до этого там были хозяйственно-косметическая лавка, продуктовый магазин и видеотека.

У старого дома при той же высоте было четыре этажа: первый, сложенный из отшлифованных алмазом силикатных квадров, и над ним три этажа добротной кирпичной кладки с эркерами, балконами и оконными обрамлениями из песчаника. На первый этаж и на лестничную клетку вело несколько ступенек, пошире снизу и поуже кверху, схваченных по обеим сторонам стенами, к которым были прикреплены железные перила и которые закручивались внизу, как панцирь у улитки. По бокам от двери стояли колонны, и с углов эпистиля на Банхофштрассе взирали два льва: один — налево, другой — направо. Подъезд, через который женщина подвела меня тогда к крану, был боковым.

Уже в раннем детстве я заметил этот дом. Он господствовал над всем рядом построек улицы. Я думал, что если он вдруг еще больше раздастся вширь и прибавит в тяжести, то соседним домам придется сдвинуться в сторону и уступить ему место. Я представлял себе внутри его лестницу, отделанную штукатуркой, украшенную зеркалами и дорожкой с восточным узором, которую держали на ступеньках до блеска отполированные рейки из желтой меди. Я ожидал, что в этом господском доме будут жить такие же люди-господа. Но поскольку дом от времени и от дыма проходящих мимо паровозов стал темным, то я и жильцов-господ представлял себе мрачными, сделавшимися какими-то причудливыми, быть может, глухими или немыми, горбатыми или хромыми.

В более поздние годы я то и дело видел этот дом во сне. Все сны были похожими — вариации одного сна и одной темы. Я иду по незнакомому городу и вижу дом. Он стоит в ряду домов в квартале, которого я не знаю. Я иду дальше, сбитый с толку, потому что знаю дом, но не знаю городского квартала. Потом меня осеняет, что дом-то я уже видел раньше. При этом я думаю не о Банхофштрассе в моем родном городе, а о другом городе или другой стране. Скажем, во сне я иду по Риму, вижу там дом и вспоминаю, что уже видел его в Берне. Это пережитое во сне воспоминание меня успокаивает; снова увидеть дом в другом окружении кажется мне не более странным, чем случайно увидеться снова со старым приятелем в незнакомом месте. Я поворачиваюсь, возвращаюсь обратно к дому и иду по ступенькам наверх. Я хочу войти. Я нажимаю на кнопку звонка.

Если я вижу дом где-нибудь за городом, то тогда сон длится дольше, или же я могу потом лучше вспомнить его подробности. Я еду на машине. По правую руку от себя я вижу дом и еду дальше, сперва только озадаченный тем, что дом, место которому явно на городской улице, вдруг стоит в открытом поле. Потом мне приходит в голову, что я уже видел его, и это вдвойне сбивает меня с толку. Когда я вспоминаю, где я уже его встречал, я поворачиваю и еду обратно. Дорога в моем сне всегда пустынна; визжа шинами, я без помех разворачиваюсь и на большой скорости еду назад. Я боюсь, что опоздаю, и еду быстрее. Потом я вижу его. Он окружен полями — рапсовыми, ржаными или виноградными в Пфальце, лавандовыми — в Провансе. Местность равнинная, иногда слегка холмистая. Деревьев нет. День совсем ясный, светит солнце, воздух подергивается и дорога блестит от жары. Брандмауэры придают дому вид какого-то отрезанного, недовершенного. Это могли бы быть и брандмауэры какого-нибудь другого дома. Дом выглядит не мрачнее, чем на Банхофштрассе. Но окна в нем совсем запыленные и не дают ничего рассмотреть во внутренних помещениях, даже занавесей. Дом слеп.

Я останавливаюсь на краю дороги и иду через нее к подъезду. Никого не видно, ничего не слышно, ни далекого шума мотора, ни ветра, ни птицы. Мир мертв. Я поднимаюсь по ступенькам наверх и жму на звонок.

Но дверь я не открываю. Я просыпаюсь и знаю только, что положил палец на кнопку звонка и нажал на нее. Потом в моей памяти всплывает весь сон, а также то, что он уже снился мне раньше.

3

Имени той женщины я не знал. С букетом цветов в руке я нерешительно стоял внизу перед дверью и звонками. Охотнее всего я повернул бы обратно. Но тут из дома вышел мужчина, спросил меня, к кому я хочу, и отослал меня к фрау Шмитц на четвертый этаж.

Ни штукатурной отделки, ни зеркал, ни дорожки. Какой бы неброской, несопоставимой с роскошью фасада красотой лестничная клетка не обладала изначально, сейчас эта красота давно ушла. Красная краска на ступеньках была посередине стерта, тисненый зеленый линолеум, приклеенный рядом с лестницей на стене до уровня плеч, был обшарпан, и там, где у перил недоставало поперечных планок, были накручены веревки. Пахло какими-то моющими средствами. Не исключено, что все это я отметил лишь позднее. Там всегда было одинаково убого и одинаково чисто и всегда стоял один и тот же запах какого-то моющего средства, перемешиваемый иногда запахами капусты или бобов, жареной снеди или кипяченого белья. О других жильцах дома я за все время так и не узнал ничего больше кроме этих запахов, шума вытираемых перед дверями ног и табличек с фамилиями под кнопками звонков. Не помню, чтобы на лестнице я когда-нибудь встретился с одним из жильцов.

Я также уже не помню больше, как я поздоровался с фрау Шмитц. Вероятно, я подготовил две-три фразы о том, как она тогда помогла мне, о том, как я болел, какие-нибудь слова благодарности и произнес их перед ней. Она повела меня на кухню.

Кухня была самым большим помещением в квартире. В ней находились плита и мойка, ванна и ванная колонка, стол и два стула, кухонный шкаф, шкаф для одежды и кушетка. Кушетка была накрыта красным бархатным покрывалом. В кухне не было окон. Свет в нее падал сквозь стекла двери, которая вела на балкон. Полумрака от этого не убавлялось — светло в кухне делалось лишь тогда, когда дверь была открыта. Тогда из столярной мастерской во дворе был слышен пронзительный визг пилы и в кухню доносился запах древесины.

К квартире еще относилась маленькая и тесная комнатка с сервантом, столом, четырьмя стульями, высоким креслом и печкой. Эта комната зимой почти никогда не отапливалась и даже летом ею почти никогда не пользовались. Окно выходило на Банхофштрассе и из него открывался вид на территорию бывшего вокзала, которая была перекопана вдоль и поперек и на которой в нескольких местах уже был заложен фундамент новых судебно-административных зданий. И, наконец, в квартире был еще туалет без окон. Когда воняло в туалете, то воняло и по всему коридору.

Не помню я больше уже и того, о чем мы говорили на кухне. Фрау Шмитц гладила; расстелив на столе шерстяное одеяло и простыню, она доставала из корзины одну за другой какую-нибудь вещь из белья, гладила ее, складывала и клала в стопку на один из двух стульев. На втором сидел я. Она гладила также и свое нижнее белье, и я не хотел на него смотреть, но и не мог смотреть в сторону. На ней был домашний халат без рукавов, голубой, с маленькими, блекло-красными цветочками. Свои пепельные, достигавшие ей до плеч волосы она скрепила на затылке заколкой. Ее оголенные руки были бледными. Их действия, когда она брала утюг, водила им, отставляла его в сторону и потом складывала и перекладывала белье, были медленными и сосредоточенными. И также медленно и сосредоточенно она двигалась, нагибалась и выпрямлялась. На ее тогдашнее лицо в моей памяти наложились ее более поздние лица. Когда я вызываю ее перед своими глазами, такой, какой она была тогда, то она является мне без лица. Мне приходится его восстанавливать. Высокий лоб, высоко посаженные скулы, бледно-голубые глаза, полные, без впадинки, равномерно изогнутые губы, крепкий подбородок. Большое, строгое, женственное лицо. Я знаю, что оно показалось мне красивым. Однако сегодня его красоты я не вижу.

4

— Подожди, — сказала она, когда я встал и хотел уходить. — Мне тоже надо идти, я пройдусь с тобой немного.

Я ждал в прихожей. Она переодевалась в кухне. Дверь была слегка приоткрыта. Она сняла халат и стояла в светло-зеленой комбинации. Через спинку стула были переброшены два чулка. Она взяла один и, попеременно работая пальцами, собрала его сверху донизу. Она балансировала на одной ноге, оперлась о ее колено пяткой другой ноги, нагнулась, нацепила собранный чулок на макушку ступни, поставила ее на стул, натянула чулок на икру, колено и ляжку, наклонилась в сторону и закрепила чулок на резинках. Затем она выпрямилась, убрала ногу со стула и повернулась, чтобы взять второй чулок.

Я не мог оторвать от нее глаз. От ее спины и от ее плеч, от ее груди, которую комбинация больше обрамляла, чем скрывала, от ее зада, на котором комбинация натягивалась, когда она упиралась ступней в колено и ставила ее на стул, от ее ноги, сначала голой и бледной и потом, в чулке, отливающей шелковистым блеском.

Она почувствовала мой взгляд. Она задержала руку, вот-вот готовую взять второй чулок, обернулась к двери и посмотрела мне в глаза. Не знаю, как она смотрела — удивленно, вопросительно, понимающе или осуждающе. Я покрылся краской. Какое-то мгновение я стоял с пылающим лицом. Потом я уже не мог больше этого вынести, я выбежал вон из квартиры, слетел вниз по лестнице и выскочил из дома.

Шел я медленно. Банхофштрассе, Хойсерштрассе, Блюменштрассе — не один год это была моя дорога в школу. Я знал там каждый дом, каждый сад и каждый забор — тот, который ежегодно красили новой краской, тот, доски которого стали такими серыми и трухлявыми, что я мог продавить их рукой, железные ограды, вдоль которых я бегал ребенком с палкой, выбивая звон из их прутьев, и высокие кирпичные стены, за которыми, как я фантазировал, должно было скрываться что-то чудесное и ужасное, пока я не сумел вскарабкаться наверх и не увидел одни скучные ряды запущенных цветочных клумб и ягодно-овощных грядок. Мне было хорошо знакомо булыжное и гудронированное покрытие на проезжей части и я знал, где сменяют друг друга на тротуаре плиты, волнообразно уложенные базальтовые катыши, гудрон и гравий.

Мне все было знакомо до мелочей. Когда мое сердце перестало колотиться и мое лицо больше не горело, та встреча между кухней и прихожей была далеко. Я злился на себя. Я убежал, точно ребенок, вместо того, чтобы отреагировать так спокойно-уверенно, как сам того от себя ожидал. Мне ведь было уже не девять лет, а пятнадцать. Правда, для меня оставалось загадкой, как должна была проявиться эта спокойно-уверенная реакция.

Другой загадкой была сама встреча между кухней и прихожей. Почему я не мог отвести взгляда от этой женщины? У нее было очень сильное и очень женственное тело, более пышное, чем у девочек, которые мне нравились и на которых я засматривался. Я был уверен, что она не привлекла бы мое внимание, если бы я увидел ее в бассейне. К тому же она предстала передо мной не более голой, чем девочки и женщины, которых я уже видел в бассейне. И потом она была гораздо старше девочек, о которых я мечтал. Сколько ей было лет? За тридцать? Трудно определить года, которых сам еще не нажил или не замечаешь на своем горизонте.

Много лет позднее я понял, что не мог отвести от нее глаз не из-за ее фигуры, а из-за ее движений и поз. Я не раз просил потом своих подруг одеть чулки, но не желал объяснять им свою просьбу, рассказывать о загадке той встречи между кухней и прихожей. Поэтому моя просьба воспринималась ими как желание увидеть на женском теле подвязки и кружевное нижнее белье и предаться эротической экстравагантности, и когда эта просьба выполнялась, то происходило это в кокетливой позе. Нет, это было не то, от чего я не мог отвернуть тогда своих глаз. Она не позировала, она не кокетничала. Я также не помню, чтобы она делала это в других случаях. Я помню, что ее тело, ее позы и движения иногда производили впечатление неуклюжести. Не то, чтобы она была такой тяжелой. Скорее, казалось, она уединилась в глубинах своего тела, предоставила его самому себе и его собственному, не нарушаемому никакими приказаниями головы спокойному ритму, и позабыла о внешнем мире. То же забвение окружающего мира было в ее позах и движениях, когда она одевала чулки. Однако тут она не была неуклюжей, а напротив — плавной, грациозной, соблазнительной, и соблазн этот находил свое выражение не в ее груди, бедрах и ногах, а в приглашении забыть внешний мир в глубинах ее тела.

В то время я этого не знал — быть может, не знаю и сейчас, а только сочиняю здесь что-то. Но когда я думал тогда о том, что же меня так возбудило, это возбуждение снова возвращалось. Чтобы отгадать загадку, я вызывал в памяти ту встречу, и расстояние, на которое я удалился, сделав ее для себя загадкой, исчезало. Я снова видел перед собой все и снова не мог оторвать от этой картины своих глаз.

5

Через неделю я снова стоял перед ее дверью.

На протяжении недели я пытался не думать о ней. Но в тот период не находилось ничего такого, что могло бы меня занять и отвлечь; врач еще не разрешал мне ходить в школу, книги после нескольких месяцев чтения мне надоели, а друзья хоть и заходили, но я был уже так долго болен, что их посещения не могли больше навести мостов между их буднями и моими и становились все короче. Мне рекомендовалось выходить на прогулки, каждый день слегка удлиняя маршрут, и не напрягаться при этом. А напряжение бы мне не повредило.

Каким все-таки заколдованным бывает время болезни в детстве и юношестве! Внешний мир, мир свободного времяпровождения во дворе, в саду или на улице лишь приглушенными звуками достигает комнаты больного. Внутри же нее широко пускает корни мир историй и персонажей из книг, которые читает больной. Температура, ослабляющая чувство восприятия и усиливающая фантазию, превращает комнату в новое, одновременно знакомое и незнакомое помещение; чудовища выставляют в узоре занавесей и рисунке обоев свои рожи, а стулья, столы, полки и шкаф вырастают до размеров гор, зданий или кораблей, одновременно удивительно близких и страшно далеких. Долгими ночными часами больного сопровождают удары часов на церковной башне, гул случайно проезжающих машин и отблески света от их фар, блуждающие по стенам и потолку. Это часы без сна, но не бессонные часы, это не часы какого-то лишения, но часы изобилия. Желания, воспоминания, страхи, вожделения создают лабиринты, в которых больной теряется, находится и снова теряется. Это часы, в которые все становится возможным, хорошее и плохое.

Все это ослабевает, когда состояние больного улучшается. Однако если болезнь длилась достаточно долго, то комната оказывается пропитанной пережитыми впечатлениями и выздоравливающий, у которого уже спала температура, все еще не может найти выхода из своих лабиринтов.

Каждое утро я просыпался с плохой совестью, иногда с влажными или выпачканными засохшими пятнами штанами пижамы. Картины и сцены, которые мне снились, не были благочестивыми. Я знал, что моя мать, пастор, который наставлял меня во время конфирмации и к которому я относился с уважением, и моя старшая сестра, которой я доверил тайны своего детства, не бранили бы меня за них напрямую. Но они стали бы увещевать меня в ласковой, озабоченной манере, которая была хуже брани. Особенно неблагочестивым было то, что когда те картины и сцены не являлись ко мне во сне, так сказать, пассивно, тогда я активно вызывал их в своей фантазии.

Предыдущая
Следующая
Рекомендуйте эту книгу друзьям

Комментарии